Разное

Битый калач. Рассказ

Из всех ветеранов, приезжавших в областную прокуратуру на праздничные встречи, он единственный приезжал одетым всегда одинаково. Темно-серые, почти чёрные брюки, и такого же цвета китель. И то, и другое было очевидно древним, сильно изношенным, не глаженным, но стоячий воротник волшебным образом придавал всему наряду строгий, почти торжественный вид.

На его большущей, всегда стриженной голове не было даже залысин. Пепельно-седой бобрик над просторной поляной лба плохо скрывал старческую перхоть, и она первой выдавала изрядный возраст Петра Эмильевича, а шаркающая походка и изрядная сутулость только завершали картину.

Еще две отличительных черты выделяли Петра Эмильевича среди остальных пенсионеров-ветеранов. Во-первых, он крайне мало говорил, всё больше слушал. Лишь изредка он поднимал руку и высказывался по обсуждающейся теме, всегда начиная свои краткие замечания словами: «Я калач битый…» А во-вторых, у него всегда был при себе старый-престарый, жутко потертый портфель когда-то ярко-коричневой, а теперь пятнисто-пегой расцветки. И был этот портфель, способный потягаться возрастом с его обладателем, всегда раздут от содержимого.

Нас, тогда ещё молодых прокуроров, по должности и из уважения участвовавших в ветеранских мероприятиях, всегда страшно интересовало, что может такое носить с собой очень пожилой человек в этом старом портфеле?

Надо сказать, что на момент описываемых событий Петру Эмильевичу было уже несколько за восемьдесят. Он был не просто ветераном прокуратуры, а ещё и участником Великой Отечественной. Правда, он никогда не надевал никаких наград, даже орденских планок, что было странно, особенно в период майских встреч накануне Дня Победы. От старших товарищей мы узнали, что был Пётр Эмильевич военным прокурором, и прошёл в этой должности за два с половиной года несколько фронтов. Это никак не объясняло отсутствия наград, но мы негласно списали данную странность на скромность военного прокурора и причастность к неким секретным делам…

Надо отметить, что среди остальных наших ветеранов-фронтовиков больше не было ни одного, служившего в войну «в органах». Все они стали прокурорами потом, отучившись после войны. Это, как мы думали, объясняет отсутствие каких-то близких, видимых со стороны отношений Петра Эмильевича с другими фронтовиками. Нет, он общался со многими, многие его знали, но вот того узнаваемого тепла отношений людей, вместе прошедших ад войны, между ним и другими воевавшими ветеранами не было. Спокойное взаимоуважение.

А вот с одним из фронтовиков, вернее, фронтовичкой, Ниной Степановной, у него явно был давний, застарелый конфликт. Было видно, что она его просто с трудом переносит, а он откровенно старается держаться подальше от неё. Нет, они не срывались на перепалки, не обменивались колкостями или, не дай Бог, оскорблениями – но то, что между ними застарелый конфликт, чувствовали или замечали, думаю, все. Вопросов не задавали, ибо тема крайне деликатная, тем более, в одной из районных прокуратур они когда-то прослужили чуть не с десяток лет бок о бок. Мало ли, что в непростой прокурорской службе могло стать вопросом принципа…

На очередное торжественное заседание аппарата областной прокуратуры, посвященное Великой Победе, были приглашены, и собрались все без исключения ветераны. Такие собрания любили все, ибо отсвет тех действительно великих дней удивительным образом объединял, сближал людей, давал возможность почувствовать подлинную общность поколений…

Застолье после концерта было шумным, весёлым, по-настоящему праздничным. За большим столом едва-едва поместились все желающие. Говорили все и сразу, тосты всё больше становились слышными только для близ сидящих. Но когда встал с бокалом Пётр Эмильевич, и постучал ножом по бутылке, шум стих – и правда, редко брал он слово.

Начал он, как всегда… «Я, как вы знаете, битый калач…»

«Да не битый, а тёртый!», — вдруг раздалось с другой стороны стола, оттуда, где сидела она, Нина Степановна. «До дырок уже тёртый!» И не давая неловкости превратиться в шок, она поднялась и призвала: «Давайте выпьем за них, за всех, кто прошёл окопы и переправы, бомбёжки и обстрелы, кто держал насмерть оборону и ходил на пулемёты в атаку! Ура!!!» Радостно подхватил народ этот объединяющий призыв, встали все, и растерянность, даже потерянность Петра Эмильевича осталась практически незамеченной.

Выпили, стали садиться. Пётр Эмильевич в этой шумной суете вышел из-за стола, ушёл.

Я сидел неподалёку, и не мог не заметить, как растерян был Петр Эмильевич уходя. Но – шум застолья, суета, обращения мои и ко мне, всё отвлекало, рвало и мысли, и эмоции на какие-то части и составляющие.

Когда через пару десятков минут я отправился в кабинет за сигаретами, то в коридоре увидел одинокую фигуру Петра Эмильевича. Он стоял у окна, глядя во двор, и плечи его вздрагивали. Раздувшийся портфель, как огромный облезший кот, лежал на подоконнике. Проходя мимо, я приобнял старика за плечи: «Тут два шага до моего кабинета, пойдёмте, присядем».

В кабинете он опять сел так, чтобы не видно было его лица. Опять смотрел в окно, молчал. Я тоже. Достал дарёную мне еще на день рождения бутылку коньяка, плеснул в стаканы ему и себе.

Он, не оборачиваясь, на ощупь, взял стакан, выпил. Ещё помолчали.

— За что она вас так не любит?

— За брата.

— А что вы с её братом?.. Посадили?

— Я? Я ничего. Расстреляли его где-то в Белоруссии по приговору трибунала. Вроде бы «самострел».

— Но вы-то причём, какое отношение к этому имели?

— Я-то? Только то, что обязан был на фронте расследовать случаи трусости и предательства, самострелы и побеги, неисполнение приказов и воинскую халатность. Как только в сорок третьем форму для военных прокуроров форму особую ввели, так я в ней и отходил до Кенигсберга. И ещё я должен был присутствовать при исполнении приговоров…

Не знал я её брата, и в глаза не видел. Но она считает, что он был не виновен, и потому и на мне часть вины. Её тогда командование даже отпустило съездить к самому Носову, хотя понять невозможно, как она этого добилась в сорок четвертом, во время общего наступления. Но вот всё напрасно, расстреляли. Я не знал и не знаю деталей, да и что изменишь.

Вот за эту фразу, за саму мысль, что ничего изменить нельзя, она меня и невзлюбила. Ещё лет тридцать назад, а то и больше. Я тогда странным образом хотел её утешить, что ли, убедить, что нельзя, напрасно столько лет только обвинять тех, кто тогда вёл следствие и слушал дело в «тройке», ведь у них были и доказательства, и резоны. Да и время вон какое было.

А она только посмотрела так, что у меня пот по затылку побежал, и всё. С тех пор вот…

Я налил ещё. Выпили. Он смотрел в окно, а я пытался понять, какие слова надо бы найти и сказать.

Но вместо этого, опять наткнувшись глазами на пресловутый портфель, вдруг спросил: «Пётр Эмильевич, а что у вас в портфеле? Мы голову сломали, что там может быть…»

Старик взял свой облезший багаж, и расстегнул его. Достал оттуда три туго свернутых комка одежды, и довольно объемный черный бархатный мешочек.

— Я один на свете, нет уже никого моих. Мало ли, где меня старуха настигнет. Вот и вожу всё чистое с собой, как в Москву выбираюсь, чтобы в морге было во что переодеть, если тут или в пути настигнет. Ну и награды, чтобы в гробу не стыдно было лежать.

Он развязал тугую тесьму, и бережно выложил на стол его содержимое. У меня дух перехватило. На столе лежали ордена — два Боевых Красных Знамени, Отечественной войны второй степени, Красная Звезда…

— Подождите, это же боевые… А вы говорите – «расследовали, присутствовали»? Как это?

— Да просто. На войне не всегда знаешь, где окажешься, и что будешь делать не то, что завтра, а через час. Вон, в одной Померании мы с передовой пять дней не уходили, без различия чинов и рода службы. А я, как-никак, два с половиной года на фронте был. Чем же я хуже или лучше других? Как все…

За окном горело закатное майское солнце. Ордена на столе искрились подлинными драгоценностями. Молчал старик, молчал и я.

И казалось мне, что я только начинаю в этой жизни что-то понимать…

Спонсоры